Борька сидел на коленях деда. Тот гладил его по голове. Натруженные руки дедушки изрядно тряслись. Пытаясь унять дрожь, он сильно прижимал руку к голове ребенка. Со стороны казалось, свернет головку малышу. Но Борька покорно гнул голову, нежился на коленях деда, вдыхал с благоговением родной запах.
Бабка Анфиса ворчала на деда: «Опять табачишшу накурился!» «Одна у меня радость осталась – внучка на коленях потетёшкать, да махорочки покурить!» — незлобиво отзывался дед.
Но Борьке нравился этот запах. В его сознании с первых дней отложилось – так пахнет его родной дед.
Зимой дедушка умер, оставив в памяти мальца более всего этот запах, доброту рук и светлых, слезящихся глаз.
Слово и понятие «смерть» еще не вошло в сознание Борьки. Он помнит, как дед лежал в большом узком деревянном ящике, и бабушка причитала, сидя рядом:
— Вставай, Лукаша, хочешь, махорки покури, слова не скажу! Ох-хо-хо-хо, — не то смеялась, не то плакала она, — Куды же ты собралси, родименький? Как жа я таперича без тебя?
Борьку близко к ящику не подпускали. Он тянул шею, пытался взглянуть деду в лицо. Гадал: отчего дед спит так долго и не на любимой лежанке печи, а в этом ящике?
До самого позднего вечера в дом приходили и уходили чужие люди. Мужчины снимали шапки, подолгу сидели около ящика, не снимая верхней одежды. Кому не хватало места, осанисто вставали у стены.
Старушки возраста Борькиной бабушки, крестились и кланялись. Иные разговаривали с дедом: «Собрался, Лука Фомич? Чисто, нарядно тебя убрали». Бабушка переставала причитать, отвечала за мужа: «Собрался. Ничё боле не болит. И ножка выправилась». Бывалоча, стонет ночами. Спрошу: «Чё у тебя болит, Лука?» Ответит: «Усе косточки ломит». «Поработано! Кормилец ты наш, заступник, дай тебе Бог царствия небесного за твоё терпение, за муки, которые из-за нас принял!», — всхлипнет кто-то особо сердобольный. Другие подхватят: «Царствия небесного!» Лица у людей скорбные, серьезные. Отец Борьки – сын деда, редко заходит в горницу, всё убегает по каким-то делам. Мать больше на кухне хлопочет. Одна бабушка не отходит от деда.
Печь в горнице не топили с вечера, к обеду стало холодно. Борьку отправили на дедову лежанку. Малец нашел там дедовы вязаные рукавицы, пропахшие махоркой, ему почему-то стало тоскливо. Борька даже слезу пустил. Потом его сморил сон, уткнувшись щекой в рукавицы, он задремал. Ночью кто-то примостился рядом с ним, подвинул слегка. Мальчишка улыбнулся спросонья: «Дедушка».
На другой день в доме была страшная суета. Мать и чужие женщины суетились в кути: жарили, парили, стряпали. В закрытые двери горницы шли и шли люди. Борьке велели не путаться под ногами, он даже ел там на печи. Справить нужду подавали горшок. Борьку сильно разморило на горячих кирпичах, и после обеда он снова задремал. А когда проснулся, в доме стояла необычная тишина, только на лавках под окнами сидели две дряхлые старушонки, тихо переговаривались. Дверь в горницу была распахнута, туда и обратно неслышно сновали две моложавые женщины. Борька вытянулся из-за чувала, заглянул в горницу. На том месте, где был ящик с дедом, теперь стоял длинный стол, устланный цветастой клеенкой, а женщины наставляли на него стаканы, тарелки, чашки со стряпней и густым киселем, студнем. Вдоль стола тянулись длинные скамьи, укрытые домоткаными полосатыми дорожками.
Потом в дом опять повалил народ. Теперь стало шумно. Люди снимали настывшую одежду, сваливали кучей в углу на сундук. Плескались у рукомойника, по очереди обмывая руки. К Борьке на печь подселили соседских ребят. Стало весело. Прямо на лежанку им подали большое блюдо со сладкой стряпней, вареными яйцами, рисовой кашей с изюмом.
Что было дальше Борька, сколько не силился, не мог вспомнить. Кажется, он опять спал на печи и ночью к нему вновь приходил дедушка. Днями позже он спрашивал, куда ушел дед Лука. Бабушка, утерев набежавшую слезу кончиком платочка, отвечала: «В царствие небесное, Господь смилуется, примет его туда». Со временем Борька забылся и перестал спрашивать о дедушке. Лишь иногда запах махорки будил воспоминания о нем.
Годы спустя, будучи взрослым, Борис узнает истинную цену рукам и большому, доброму сердцу деда.
Пятнадцатилетним подростком Лука получил травму правой ноги, угодив под конную косилку. Ногу изрядно раздробило в коленном суставе, после чего она стала сохнуть и перестала расти. Так Лука стал инвалидом, негодным к призыву в армию. Ходил он без костылей, но сильно припадал на больную ногу. Однако добросовестно работал в колхозе наравне со здоровыми мужиками. Но увечье сказалось на личной судьбе парня, робел он, сторонился девчат и к тридцати годам оставался холостяком. В сорок первом грянула война. Отец семейства ушел по первому призыву.
К концу сорок второго все мужское население призывного возраста, годное к строевой, ушло на войну. Осталось в деревне несколько стариков, ветеранов Гражданской, бабы да ребятишки. Во главе этой гвардии поневоле стал Петелин Лука. Называть его стали уважительно – Лука Фомич.
Председательский хомут тянул он честно: дневал и ночевал в поле, в правлении, на току. Не давал поблажки родным: матери, сестрам, малолетним братьям. Все лишения и тяготы перенес с земляками. В борозду были пущены не только худосочные лошади, коров и быков с личного подворья впрягли в непосильное ярмо. Голод, холод, тяжкий физический труд не единственное лишение: с фронта, опережая одна другую, летели похоронки. Женский вой с причётами сопровождал уход почтальона.
Ранней весной сорок третьего, когда еще не вытаяла из-под снега дернина, не пробились первые травки, деревню взял в тиски голод. Все, что положено было на трудодни, выдано было с осени и подчищено под метелку. Начался мор. Первыми в неравной борьбе погибали малолетние ребятишки.
Невыносимо было смотреть в глаза голодных детей и матерей, теряющих своих чад. Лука Фомич срочно созвал правление. До полуночи ломали головы: чем накормить население, как дотянуть до отела коров, первых овощей, лесных даров – грибов и ягод, мелкой дичи, большого подспорья в борьбе с голодом? Выхода не было. Тогда Лука решился на рискованный шаг: выдать часть фуражного овса, причитающегося на корм лошадям.
Делили по горсти. Ни одна семья не осталась без внимания. Этот небольшой прибыток растирали в муку пополам с мякиной и очистками, пекли скудные лепешки, варили болтушку и спасли детей, протянули до первого молочка, зеленого урожая.
А вот на конюшне случился падеж: пала жерёбая кобыла – от истощения не смогла разродиться. Жеребенок погиб в утробе, а матка кровью истекла. Старый конюх Игнатьич прибежал к Петелиным ночью, забарабанил в окошко: «Беда, председатель! Чалая кончается, надо приколоть, всё людям польза от нее будет – разделим на мясо».
Был той весной падеж и на скотном дворе, от бескормицы отел был тяжелый: две коровы погибло, три телка. Но рогатый скот это одно, а тягловый совсем другое. Сгустились тучи над председателем: а ну как станет известно, что по его распоряжению конский корм раздали людям?!
Селяне понимали, чем грозит это председателю, и молчали, затаившись в тревоге. Беда не заставила себя ждать долго. Кто-то донес на Луку Фомича. Поговаривали, что бездетная баба позавидовала лишним горсточкам для многодетных семей. Луку арестовали, увезли в районный изолятор.
Потянулись дни безвестности. Позже прошел слух, что увезли его этапом в областной следственный изолятор. Родственники и односельчане понимали: время военное, суд «тройка» скор на расправу, видно, нет председателя в живых – расстреляли как минимум.
Вскоре пришла похоронка на Фому Петелина. Мать слегла, еле дыбала на печи всю зиму. Хозяйкой в доме стала старшая из сестер Луки – Ольга. Забегала к ней помочь по хозяйству подружка Анфиса – эвакуированная из Саратовской области девушка. Долгими зимними вечерами девчата рукодельничали при лучине, делились девичьими секретами. Ольга много с любовью рассказывала о несчастном брате.
Через год, такой же ранней весной Анфиса забежала в дом Петелиных разгоряченная:
— Ольга, ставь скорее самовар! Картошка у тебя есть в чугуне? – девушка по-хозяйски захлопотала у печи. – Есть. Пары штук достаточно.
— Ты говори толком. Что случилось-то? — недоумевала хозяйка.
— Ой, присядь, подружка, счастье вам в дом привалило! Сказывают люди, Луку Фомича видели. Идет он домой, только изнемог совсем. Лежит на обочине между Стрепетовым и Межами. Говорят, он сам наших признал, окликнул. А его вот едва узнали: бородищей зарос, обрямкался весь, отощал. Идти за ним надо!
Мать застонала на печи, заскреблись, запищали братья. Ольга кульком свалилась на лавку:
— Мати, слышишь, что Анфиска говорит?
Мать заскулила тонким голоском, поднялась, села свесив ноги.
— Ох, так и знала, что растеряетесь. Да очнитесь же! Радость к вам в дом! Вставай, Ольга, наводи чай морковный. Мы его за пазухой спрячем, тепленький будет. Вожжи у тебя имеются?
— Зачем тебе вожжи? – недоумевала Ольга.
— Там видно будет, — неопределенно махнула рукой подружка, — ты помни картошку-то, хорошенько помни с кипяточком, жиденько. Нельзя ему густое, коли отощал, как бы заворот кишок не случился. Одевайся, я мигом, – выскочила Анфиса из дома.
Вернулась с вожжами. Растолкав скудное съестное за пазухи, подружки отправились в путь. Просить в правлении лошадь, дело бесполезное. Лошади на вес золота. Иногда одну выделяют на нужды колхозникам. Так бабы с утра за нее бьются, в очередь стоят, кому дровишек привезти, кому сена.
Ольга то и дело шмыгала носом — слезы накатывались: «Неужели брат живой?!» Анфиса урезонивала ее:
— Радоваться надо. Теперь все будет хорошо: мужик в дом вернулся!
— Зачем ты эти вожжи несешь?
— Вспомни, не этой ли зимой мы отощавших коров к балкам на вожжи подвешивали? Глядишь и пригодятся.
Встретились. Лука и впрямь обессилел. Выглядел жалким, беспомощным, прятал глаза от Анфисы. Ольга плакала не столько от радости, сколько от жалости к брату. Анфиса журила подружку:
— Корми мужика-то, раскисла совсем! Кушайте, Лука Фомич, чайку попейте, тепленький еще.
Лука, перенесший подвальный холод застенка, голод и неопределенность положения, каждый день обреченно ждавший смертный приговор, вынес все тяготы заключения стоически. Как умел, поддерживал сокамерников, а тут вдруг размяк, предательски тряслись губы, руки не слушались, провисали плетью.
— Девчата, вы бы не жались ко мне близко. Обовшивел я, опаршивел совсем.
Подружки переглянулись, не сговариваясь, рассмеялись:
— У нас этого добра у самих полно! Может, еще твои наших в плен возьмут!
Кое-как подняли бедолагу на ноги. Но тут же поняли: идти самостоятельно он не сможет.
— Еще нога воспалилась, — сетовал Лука сам на себя.
Анфиса и тут не растерялась, перетянула вожжи через грудь Луки, один конец перекинула себе на плечо вокруг шеи, другой велела так же закрепить Ольге. Вот так, практически волоком к исходу суток притащили они председателя домой.
У матери будто второе дыхание открылось: слезла с печи, к приходу сына истопила баню. Состряпала жесткие, пополам с мякиной лепешки.
Сбежались во двор бабы, ребятишки, немощные старики, заглядывали в окна, смотрели на Луку как на воскресшего, не скрывали слез.
Анфиса с того дня стала еще чаще навещать подружку. Помогала, выхаживала Луку Фомича. Да так и осталась. Не испугалась разницы в возрасте в десяток с лишним лет. Поженились Лука и Анфиса.
Лука Фомич едва оклемался, начал хозяйствовать в своем доме, на подворье — где крышу подлатал, где забор покосившийся подправил. Делегация баб явилась: «Возвращайся, Лука Фомич, принимай председательство, мы за тебя перед районным начальством хлопотать будем. Совсем нам конец приходит».
Три дня спустя из района руководство приехало: «Принимай правление в прежней должности, если не хочешь оказаться там, откуда явился».
И снова дневал и ночевал председатель с людьми в поле, в лесу, на ферме, на току. Тянул непосильную лямку, приближал победу.
Из возвращавшихся в деревню воинов, израненных, искалеченных, редко какой годился в работники даже в личном хозяйстве. А Луке Фомичу и в послевоенные годы пришлось оставаться на своем посту, восстанавливать хозяйство от разрухи.
Вскоре после войны у Анфисы с Лукой родился первенец Максим – отец Борьки. Сын, став взрослым, женился и остался в отчем доме.
Когда родился внучонок Борька, Лука Фомич стал совсем немощным. Внука любил до самозабвения, знал: его маленькая жизнь – тонкая ниточка, связующее звено с его угасающим бытиём.
Когда Борис узнал все эти подробности о деде, рассказал родителям, что отчетливо помнит смерть деда и день похорон. Родители удивились: «Быть не может, ведь тебе тогда три с половиной годочка было!»
— Помню, все помню, только одно у меня не «срастается»: кто же приходил ко мне ночью на печь? Я ведь тогда не понял и решил, что это дед Лука, его место на лежанке было.
— Господи, — всплеснула мать руками, — стало быть, душа дедова вкруг тебя ходила! Любил он тебя! Свекровь, бывало, заругается: «Опять табачишшу накурился!» А он отвечал: «Одна у меня радость осталась – внучка потетёшкать, да махорочки покурить!».
Автор: Ирина Катова