Деревня носила странное название – Ольховка, прямо как в песне. И её звали Оля. До смешного – Оля из Ольховки. Это ж надо... Да еще и внешность у неё типичная – деревенская. Одна радость – глаза.
Цвет у них необычный, васильковый. Только Оля так всегда стеснялась, что эти свои глаза прятала. Воткнёт взгляд в землю и шагает вперёд, слегка вразвалочку, прихрамывая. За эту походку её Утей и прозвали. Да так к ней эта кличка прилипла, что по имени её только отец и звал.
Мать рано померла, Оле тогда года три было. Она на проулок по недогляду выскочила, а там парни на телегах гонки устроили, вот мама только и успела дочь в сторону пихнуть... А саму телегой зашибло, да видно так неудачно попало оглоблей, что она на месте и скончалась. А Олюшка ножку повредила, хроменькой стала.
Отец так больше не женился. Ходил несколько лет на другой посад к вдовой Алексеевне, частенько на ночь оставался, ну, это уже когда Оленька постарше стала. А потом Алексеевна собралась, да в город уехала. Поговаривали, что звала она его с собой, только, говорит, дочь в интернат сдай, зачем нам обуза...
– Папк, а чего ты тогда в город не подался? – спросила его как-то Оля, увидев, что он на крыльце сидит и вдаль тоскливо смотрит.
– В городе грязь, гам, а дитю должно на свежем воздухе расти, – он потрепал Олю по коленке, – особенно такой егозе, как ты.
Его палец, с черным от земли ногтём, щёлкнул Оленьку по носу.
– Так я уж и не дитё вовсе. Мне десять скоро, всё сама могу, а мужику негоже без жены, – Оля очень похоже скопировала соседку бабу Нюру.
Отец тогда только улыбнулся, но на крыльце боле не тосковал. Ударился в работу – дом требовал ремонта, огород опять же, скотина. Вот так и жили они вдвоём. Олюшка за хозяйку – стряпала, шила, корову доила, кур кормила. А отец из дома хоромы потихоньку отстроил с резным палисадом, ставнями узорчатыми, а на крыше петушок-флюгер. Это Оля в книжке детской увидала и у отца выпросила. А ему за радость доче приятность сделать.
Проблемы начались когда Олюшке семнадцать исполнилось – все девки по завалинкам с парнями, а она дома.
– Доча, ну, ты бы хоть на танцы сходила, – отец выглянул в окно, – вон, Глашка побежала... А может, тебе надеть нечего? – неожиданно осенило его.
Он задернул цветастую занавеску и оценивающе посмотрел на дочь.
– Если чутка расшить, а низ подбить...
Он покрутил Олю.
– Ща, я мигом.
Минут через двадцать он вернулся с кульком, его глаза подозрительно покраснели...
– Мамкино... Померяй...
Отец бережно развернул холщовую ткань и выудил что-то серебристое , воздушное...
Оленька таких платьев отродясь не видывала. К нему даже прикоснуться страшно было.
– Всё что от Лизиной бабки осталось, – произнёс отец, незаметно поглаживая пальцем ткань. – Мамка-то твоя голубых кровей была...
Оленька притихла – отец редко про неё рассказывал, потому что сразу слёзы его душили, а он не хотел, чтоб Олька это видела. Но она-то знала, что в такие дни он потом полночи на улице курил, поэтому и не лезла с расспросами. А постарше стала, сама собрала все мамкины вещи и в сундук спрятала, чтобы отцу воспоминания душу не бередили.
Вот и сейчас она попыталась остановить отца: «Не надо, тять...»
– Всё нормально, Олюшка, я готов, – он кивнул на лавку, приглашая сесть, – уже можно рассказать, ты должна знать...
Вот так Оля узнала про пробабку Елизавету, которую вместе с мужем расстреляли в 1917 году, только и успели они свою пятилетнюю дочь Наталью с няней в деревню отправить. Няня девочку за свою дочку выдала. Елизавета шкатулку с драгоценностями им в котомку сунула и свёрток с платьем: «Драгоценности продашь, а платье сохрани для Натальи, это моё свадебное.»
Няня так и сделала, только кроме платья еще и часть украшений сберегла. Их потом в войну на еду выменяли, а платье сберегли, да за него больше краюхи хлеба и не давали.
– Да вот ещё серёжки, – отец развернул на столе еще одну тряпицу, поменьше, в которой лежал синий с золотой вышивкой мешочек, – Лиза, мамка твоя, бывало, наденет платье, приложит эти сережки к ушам и кружит по хате, – он счастливо улыбнулся, словно вновь увидел танцующую жену, – а потом снова в мешочек их сложит и в сундук. Уши боялась дырявить, да и куда в деревне в таких висюльках, коров смешить токмо...
Отец осторожно вытряхнул содержимое мешочка на стол и Оля восторженно ахнула – синие капли словно вытекали из сверкающей россыпи прозрачных слезинок, образуя хвост павлина.
– Кулон еще такой же был, его в голод на полмешка муки обменяли, а серьги бабка твоя, Наталья, сказала умру, но не отдам, очень они ей глаза покойной матери Елизаветы напоминали. А когда твоя мамка родилась, Наталья сразу сказала – копия Елизавета, так и назвала её в честь бабки. А у тебя глаза мамкины, стало быть в аккурат для тебя сережки.
Отец подцепил двумя пальцами сережку и приложил к уху Олюшки.
И невзрачная деревенская внешность девушки вдруг преобразилась – глаза вспыхнули синью сапфиров, словно подсветились каменьями и уже не поймешь, что ярче сверкает. У отца даже дух перехватило, настолько его Олюшка изменилась.
А Ольга почувствовала, что сережки словно тёплые и такие родные, как будто она их всё время носила.
В тот же вечер Оля обработала иглу и нить самогоном, и проткнула мочки ушей. Дырочки зажили на удивление быстро, пару дней только голодной слюной потёрла, да ниточку покрутила. А на третий день срезала нити и серёжки вставила.
Хоть отец и говорил, что платье расшивать придётся, да ошибся – село на фигурку Оли как влитое. Только разве в таком по дереане пойдешь? Вздохнула Ольга, да сняла платье, не пришло еще его время. А с сережками не могла расстаться – платком их прикрывала, когда к колодцу за водой ходила.
– Утя не иначе запаршивела! – смеялась детвора.
Да что с них взять? Они хуже тёток, которые языки чешут. К насмешкам Оля давно привыкла, не обращала внимания, хоть и хотелось ей чтоб всед восторженно смотрели, а не хихикали, да слова обидные кидали.
Уговорил таки отец её на танцы сходить, только она наряжаться не стала, да и платок не сняла, так и пошла. И зря пошла, только всю спину об березу обшаркала. Парням до неё дела нет, а подруг у неё и не было. Но домой возвращаться не хотелось, чего папку расстраивать, пусть думает, что она веселится, танцует.
Поэтому Ольга прогуляться решила – воздух тёплый, июльский, травой скошенной пахнет, благодать. Она сама со дня Петра и Павла заготавливала травы, скашивала их серпом и подвешивала сушиться на чердаке. Вот и сейчас решила пройти знакомыми тропками, проверить не пора ли собрать донник, кипрей, багульник... Июль самый щедрый месяц – в лесу полно грибов, ягод, а сколько малины уже Оленька насобирала – лежит, сохнет, зимой чай пить будут с папкой.
Когда голоса стихли вдали, Оля стянула платок и накинула его на плечи. Потрогала пальцами сережки и улыбнулась. Вот сейчас она расслабилась, плечи распрямились, вечно опущенная голова поднялась, походка стала лёгкой, невесомой. Ольга мотнула головой и прислушалась к еле уловимому звону серёжек. А может и не было никакого звона, может ей казалось, может это в её сердце пели колокольчики.
Ветер донёс одуряющий запах багульника и она свернула с тропинки в сторону резкого аромата. Тихонько напевая, отодвигала руками ветки, пробираясь вперёд. Знакомые звуки прервали её пение. Ксссшшш... Ксссшшш... Это кто ж в такое время косить надумал? У них в деревне до десяти утра весь покос, по росе. Коли роса есть, значит день жаркий будет и всё высушит. И посуху косить только косу тупить. Ксссшшш...
Между деревьями просвет, а там поляна, на ней парень косой орудует. Смешно. Неловко. Словно впервые в руки взял. Ксссшшш... Оленька даже в кулачок прыснула, чем и выдала себя. Вот это слух у незнакомца! Она развернулась и было назад в лес сиганула, но сережкой за ветку зацепилась, да так и замерла на месте. Ухо больно, пальцами раз-раз – не отцепить. В душе паника – словно воришку застукали.
– Попалась птичка в силок, – насмешливый голос заставил зажмуриться, а пальцы всё пытались серёжку освободить. – От меня еще никто не убегал. – говорит незнакомец, а сам всё ближе подходит. – Да не боись, не съем я тебя, стой, не крутись, помогу... – сказал и жарким дыханием обдал с ароматом то ли хвои, то ли мяты, то ли всё вместе... – Вот и всё, птичка, – усмехнулся и Ольгу за плечи к себе повернул.
Только серёжки колокольцами охнули. Оля от ужаса глаза распахнула и застыла. Никогда она таких глаз не видала – чернее ночи. И ресницы, как у девицы до самых смоляных бровей. А незнакомец так и жгёт взглядом, аж в груди пожар разгорелся так, что вздохнуть нет мочи. Еле отвела взор, заметив, что в ухе у него, вот чудно, сережка блестит.
– Отпусти, – прошептала, а сама в душе взмолилась, чтоб не слушал её дурную.
Только разжались крепкие пальцы, отпуская Олюшку. И побежала она прочь, не обращая внимания на ветки, хлеставшие по щекам.
А парень наклонился и платок поднял, что синеглазая обронила.
После того случая Ольга покой потеряла, так и тянуло в лес, авось снова незнакомца встретит. Так до зимы и промаялась, все дела из рук валились. Отец за неё переживать начал – обидел кто? Оля только обнимет его и плачет украдкой. Дома тяжко , а на улицу хоть совсем не ходи – задразнили.
– Утя-хромоножка, выгляни в окошко, твой жених хромой пришёл за тобой!
– Брысь, сорванцы! – шугал их отец. – Поймаю, уши пообрываю!
А на Святки событие случилось – в их деревню тройка вороных ворвалась – на дугах бубенцы, в гривах коней ленты красные.
Все бабы высыпали на улицу, девки на выданье в платках пуховых красуются. Тройка мчит по проулку, а возница девкам насвистывает, а те хохочут. Так по всей деревне с гиком, свистом и промчались сани расписные. Разговоров было! Не столько о конях разряженных, сколько о красавце в санях. Все Святки девки на него гадали, валенки за забор кидали.
– А в ухе у него серьга, видали, – шептались бабы у колодца.
Оленька чуть ведро не опрокинула. Сердце затрепыхалось, щеки вспыхнули. Замешкалась специально, – не ослышалась ли?
– Волосы как сажа, кудрявые, – продолжает Нюрка, – не иначе цыган.
– Откуда им здесь взяться?
– Ой, бабоньки, поворуют всё!
– Как откуда? Ларион говорит они за лесом табор разбили.
– Вот уж беда так беда...
– А хорош чертяка!
И захохотали, шуточки легкомысленные отвешивая.
– Папк, а цыгане надолго в наши края? – Ольга, словно невзначай, спросила дома у отца.
– Да кто ж знает, доча, они народ кочевой – сегодня здесь, завтра там. Долго на одном месте не засиживаются.
– Так они уже с лета здесь, – проговорилась и язык закусила.
– А ты почём...
Тут у отца словно щёлкнуло внутри, отцовское сердце не проведёшь. Выпытал таки. Рассказала ему о той встрече Олюшка.
– Влюбилась что ли, горюшко ты моё? – расстроился отец.
А Ольга снова в слёзы... Вот так зима и прошла. Отец куда-то пропадать начал – наверное появился у него кто. Оля за него только радовалась. А на восемнадцатилетие он ей туфли подарил – серебряные, под платье, каблучок рюмочка.
– Куда же я в них, папка, пойду? – смеялась Ольга.
– А ничо, а найдём куда, – хитро улыбался отец.
А через неделю к их воротам всадник подъехал... Отец его в дом позвал, за стол усадил. Дочь кликнул.
Оля вязанье в сторону, волосы пригладила – вот она я. Как гостя увидела – ноги подкосились, еле устояла.
– Ну что, дочь, тут тебя сватать пришли.
А она и слова сказать не может.
Тут гость платок её из-за пазухи достал и к ней шагнул, платок протягивает.
Ольга платок хвать и юрк из избы. В сенях дух перевела, слышит хохочут отец с гостем. Ишь ты, весело им! Разозлилась. Явился не запылился! Кому он тут нужен! Платок на голову и убежала. Так и пряталась, пока не увидела, как цыган на коня вскочил и со двора не уехал.
– Ты же любишь его! – недоумевал отец.
Сложно возразить, только всё равно ногой топнула.
– Хороший он парень, Олюшка, – миролюбиво проговорил отец. – Он ведь сын барона, наследник. А ради тебя отказался от всего. Брат его Тамаш, что значит близнец – заместо его стал. Табор еще в то лето дальше на юг ушёл. А он один остался, стал дом строить. Я его после нашего разговора нашёл, помогал ему с домом. Он твёрдо решил, что жену надо в свой дом вести. Вот и старался. Уважаю таких, – отец сжал кулак, – кремень. За такого не боязно свою кровиночку отдать...
Тут у отца глаза намокли, Оля к нему кинулась, обняла, так и проплакали до вечера, от счастья.
– Ты платье мамкино надень на свадьбу, туфли опять же...
– А зовут его как?
– Стево. Коронованный, значит. Ну, я его Севкой кличу, он не обижается. Да и ты у меня княжеской крови – достойная пара.
Полночи с отцом проговорили. Судачить будут в деревне, а как иначе. Да не всё ли равно? Много ли от них добра Олюшка видела? А жить они, слава богу, будут за лесом, подальше от злых языков. Только папку не забывайте...
А через неделю вся деревня смотрела, как прекрасное создание в струящемся серебристом платье, в диковинных серёжках с синими каменьями, которые словно отражение её глаз, садилось в золочёную бричку, запряженную белым конём... Если бы не знали, что это Ути-хромоножки дом, так и не поняли бы кто это – уж больно хороша была девушка, словно принцесса.
– За цыгана замуж, – фыркнула Нюрка, – у костра спать, рогожкой прикрываться, фу.
– А я бы с таким и на голой земле спала, – мечтательно вздохнула Глашка...
– Ой, бабоньки, аж завидно стало...
– Вот тебе и Утя. Всем утёрла нос...
– Чеговой это ты, Григорий, свою девку столько лет прятал, – сердито пробурчал сосед, – у меня вон Мишку пора женить...
– Твой Мишка только на гармошке дудит, да самогон пьёт, – отрезал отец Ольги, глядя вслед удаляющейся бричке.
– Ну скоро вернётся, принесёт в подоле, – сплюнул сосед.
– Ты язык-то попридержи, – усмехнулся Григорий, – забыл, как мой кулак крепок?
Долго ещё не стихали разговоры в деревне. О чём им ещё судачить?
А Ольга на врача выучилась, ей Сева больницу построил рядом с домом. С близлежащих деревень стали к ней ездить – говорят, она врач от бога. Двое мальчишек у них родилось – близнецы. Цыганская кровь, только глаза как сине небушко...
Автор: Алиса Атрейдас